"Трагедия Гамлета, датского принца"
(Размышления через четыреста лет после премьеры)
Сайт Виктора Шнейдера
go to homepageвернуться на страницу прозы

1. Загадка Горацио

Горацио — один из самых загадочных персонажей «Гамлета». Уверен, что каждый режиссер-постановщик шекспировской пьесы бился над его тайной, однако ни в одной статье, ни в одном интервью из читанных мною отражения это не нашло. Между тем загадке Гамлета (почему медлит с местью?), Офелии (так была она или не была любовницей принца?), даже Фортинбраса (каковы настоящие его военно-политические амбиции?) посвящены тома. Странно, ведь не только решение, но самая постановка вышеприведенных и многих других популярных «гамлетовских» вопросов (не «быть или не быть», а, скажем, сколько лет главному герою, почему сам автор избрал себе роль Призрака1 , случайно ли появление Озрика в последней сцене) требуют внимательного и неоднократного чтения пьесы, тогда как загадка Горацио лежит на поверхности. Конечно, если считать Шекспира великим драматургом, а «Гамлета» — не самым халтурным из его произ-ведений. Точка зрения Льва Толстого, что многословный сей щелкопер и вообще много вздору писал, универсально объясняет, конечно, любую неясность — случайностью графоманского порыва. Стоит, однако же, признать Шекспира не обязательно гением, но хотя бы мастером, умелым ремесленником, как фигура Горацио делается загадочной.
В самом деле, как объяснить, что от первого явления до последнего половину сценического времени на подмостках присутствует персонаж, не делающий буквально ничего? Для сюжета он не нужен: Марцелл, первым увидавший Призрака, мог бы доложить об этом принцу и сразу, не проверяя своей новости на друге последнего; Гамлет обращается со своими философскими монологами к Горацио — но также и к черепу, и к самому себе; наперсником героя этот персонаж не является настолько, что Сумароков, первый переводчик пьесы на русский, сочтя необходимым по классическим канонам принца наперсником снабдить, ввел лицо совсем новое, у Шекспира отсутствовавшее, — некого Арманса.
Так, может быть, несущественная для развития действия фигура Горацио выведена ради показа интересного характера (которыми в первую очередь Шекспир и велик)? Или хоть для увеселения публики? Меркуцио — друг героя предыдущей шекспировской трагедии — в истории Ромео и Джульетты тоже существенной роли не играет, однако запоминается зрителю не меньше обоих влюбленных, вместе взятых. Не то Горацио — на его долю не досталось ни одного монолога, ни одной яркой остроты, ни одного мудрого афоризма, как и ни одной глупости: говорит он в пьесе так же мало, как и действует, и так же все как-то ожиданно, подчиненно. В основном — задает Гамлету предполагаемые тем вопросы2 . Смело можно сказать, что образ Горацио менее выразителен, чем даже какой-нибудь «третий горожанин» из второстепенной шекспировской пьесы «Кориолан».
Неудивительно, что невыигрышная эта роль во всех двадцати пяти экранизациях пьесы доставалась актерам средним и даже в их карьере не становилась этапом. Писатели и поэты, вообще охочие до фантазий на «гамлетовские» темы, к образу Горацио не обращаются почти совсем3 . В то же время, смело сокращая при постановке сцены, вычеркивая целые роли (на Таганке, например, Гильденстерна), ни один режиссер не рискнул, подчиняясь какому-то спасительному инстинкту, упразднить Горацио. Так и мается без дела на сцене от самого начала и до самого конца. Впрочем, не весь Горацио, а лишь «кусок его»: именно этими словами он отзывается на оклик по имени при первом своем появлении на сцене. И хотя ясно, что это не более чем оборот речи, шутка, незатейливая, как наше «Я за него», но даже и к шутке, сказанной ко времени (а разве первый выход персонажа — не время?), следует отнестись повнимательней. Не тот ли «кусок» друга Гамлета — университетского соученика и, видимо, достойного собеседника и интересного человека (с чего бы иначе дружить с ним принцу и с принцем ему4 ) — представлен в пьесе, который необходимо остается как след присутствия рассказчика, пусть он и повествует не о себе, а исключительно об окружавших его людях и событиях? Будь «Гамлет» не пьесой, а романом, повествователь выдавал бы себя местоимением «я» и рассказом от первого лица, и хотя возможно, что в этом случае он не упомянул бы даже своего имени, как удалось ему оставить в тени собственные мысли и переживания, да даже и положение при дворе — только у него из всех действующих лиц оно и не определено никак, — нет сомнения, что велся бы он именно от имени Горацио. Недаром же перед смертью принц произносит свое знаменитое: «Горацио, я гибну; ты жив; поведай правду обо мне неутоленным».
Так в конце произведения (как и положено в авантюрном жанре) автор дает нам разгадку, более существенную, чем казалось при ее поиске: присутствие Горацио на сцене не просто не случайно — именно его необъективным взглядом мы, оказывается, и следили все это время за событиями в Датском королевстве. То, чему свидетелем не был он сам, он знал от доверявшего ему Гамлета, остальное — тайный сговор Клавдия с Лаэртом, козни Полония — вообразил «задним числом», зная результат и слыша предсмертные Лаэртовы признания. Каких-то подробностей, которыми замкнутый друг не счел нужным поделиться, мы так и не узнаем никогда: это автор, по определению, всезнайка и нашел бы возможность намекнуть нам, так спал Гамлет с Офелией или нет, а повествователь честно сам этого не знает. Потому и остается эта проблема неразрешимой: данных для ее решения в пьесе явно недостаточно.
Горацио объективнее Гамлета, свойство ума которого — видеть в любом событии или явлении материал и иллюстрации для рассуждений на ту тему, которая поглотила все его внимание в данный период. В угоду собеседнику он может порассуждать и о чем-либо другом (о вредном влиянии поголовного пьянства на датский национальный характер, например5 ), но сам сконцентрирован на одной-единственной проблеме6 — свойство, отличающее крупных мыслителей, философов и ученых в периоды вдохновенной работы над своими теориями. Для политика, которым Гамлету суждено стать по рождению, качество это, возможно, менее похвальное. И оно же, на мой взгляд, причиной того, что глазами не самого принца, а его обожателя, но все-таки стороннего, увидена и представлена нам вся эта история7 .


2. «Его подобием является лишь его зеркало
»

Эту главку я не стану медленно подводить к искомому выводу, а прямо с оного и начну, а после уж займусь обоснованиями. Благо тезис звучит во фразе Гамлета: «В моей судьбе я вижу отраженье его судьбы». Но отражение это искривлено (или как раз выпрямлено) зеркалом иной формы. Иными словами, не такими, на манер речей Полония, закрученными, Лаэрт нарочито ставится автором в такие же обстоятельства, что и главный герой трагедии, чтобы сравнить поведение, вытекающее из одинаковых условий и различных темпераментов. (На то, что сходны лишь их судьбы, но не характеры, указывают и слова Гамлета о Лаэрте, вынесенные мною в заголовок. Или, вернее, указывали бы, будь говорящий в тот момент посерьезней.)
Возможно, замыслом Шекспира было явить эталон поступков «нормального» человека, даже — можно осмелиться сказать — традиционного героя, чтобы тем контрастнее выделить героя нового и новый характер. (Воздадим здесь, кстати уж, хвалу отваге автора, наделившего сим «традиционно-героическим», безусловно положительным характером персонажа, помещенного в композиционную нишу, явно отведенную для злодея. Подобный «фокус» уже был опробован Шекспиром в предыдущей его трагедии, где принц Парис — соперник Ромео, им в конце концов убитый, — изображен не негодяем и не посмешищем, а таким же собранием добродетелей, как и сам Ромео, если не достойнее. Подобный прием представляется полным философского смысла: злодейства, мол, совершают не злодеи, а обстоятельства. Лев Толстой, уже единожды упомянутый мною не к добру в этой статье, пришел к тому же выводу лишь годам к восьмидесяти, написав: «Нет в мире виноватых». Тем удивительнее, что Шекспир более к названному здесь приему нигде в своих пьесах не возвращался. Его взгляды развивались явно в противоположную сторону: если в «Ромео и Джульетте» по-настоящему отрицательного героя нету ни одного — эта роль отведена обычаям да обстоятельствам, то в «Гамлете» злодей «невольный» уже действует рука об руку со злодеем «сознательным», череда которых далее проходит по всем шекспировским произведениям, а в позднем «Кориолане» уже, наоборот, трудно сыскать хоть одного персонажа положительного. Речь, однако же, вовсе не об этом, а о сходстве Гамлета и Лаэрта.)
Начинается параллель с первого, одновременного выхода обоих персонажей на сцену. Похороны, а затем коронация и свадебные торжества завершились, и оба молодых человека порываются вернуться к местам своей учебы за границей: Лаэрт — в Париж, Гамлет — в Виттенберг. Но если Гамлет удовлетворяется ответом короля: «Что до твоей заботы вернуться для ученья в Виттенберг, она с желаньем нашим в расхожденье», — то Лаэрт «долго докучал… настойчивыми просьбами», пока отец «не скрепил их нехотя согласьем».
Следующая параллель не такая явная, так как дана не в одной сцене, а в соседних: как раз перед появлением Розенкранца и Гильденстерна мы видим, как Полоний посылает вслед за своим сыном слугу-шпиона по имени Рейнальдо. С тайным поручением разузнать все о поведении Лаэрта Рейнальдо отбывает во Францию и пропадает для зрителя бесследно: утонул он уже при выходе из Эльсинорского порта или выполнил успешно свое задание (скорее всего, просто не успел прежде, чем хозяин был убит), остается для нас неизвестным, да и несущественным. Важно лишь то, что Лаэрт чувствует, как и Гамлет, надзор над собой.
Все это, конечно, мелкие детали, на совпадение которых мы никогда не обратили бы внимания, не продолжай ситуация становиться все более сходной, и в то же время — все более розным поведение.
Кровь убитых отцов обоих взывает к отмщенью8 . Но если Гамлет, хотя имя убийцы ему и названо, ищет первым делом доказательств дядиной вины («Дух, представший мне, быть может, был и дьявол… <…> Мне нужна верней опора»), то Лаэрт действует без долгих раздумий: те просто не поспевают за эмоциями. Я не хочу сказать этим, что Лаэрт — дурак. Во Франции он получает не что-нибудь, а именно образование (правда, похоже, что военное), а его наставления Офелии перед отплытием выдают в юноше (кроме фамильной его слабости читать нотации: ведь сразу вслед за этим разговором следует другая порция поучений — на сей раз уже ему от отца) изрядное благоразумие. Не было бы смысла противопоставлять Гамлета недоумку. Но Герой (с большой буквы) рыцарской «закваски», конечно, рассуждать благоразумно может, только пока в душе его не загорелась благородная ярость по тому или иному поводу. Оставаться спокойным, когда затронуты «вопросы чести», — это, несомненно, не по-рыцарски: «Когда хоть капля крови во мне спокойна, пусть зовусь ублюдком…» Почему-то в голову Лаэрту пришло, что виновник смерти его отца — король, и он, не ища никакой «верной опоры» своей интуиции, ни много ни мало поднимает восстание и штурмом берет королевский замок! То, что Клавдий, которого заколоть он просто не успел, прежде чем тот назвал истинного убийцу Полония, оказался чист перед ним, юношу, кажется, только чуть раздосадовало: месть на какое-то время откладывается. В остальном весть эту Лаэрт воспринял весьма беспечно — даже не извинился за причиненное беспокойство. Главное, не поколебалась решимость его мстить любыми средствами виновнику смерти отца, сумасшествия и самоубийства сестры (причин, мне кажется, предостаточно даже для нашего гуманного века): «Ему я в церкви перережу горло». Это восклицание особенно замечательно в сопоставлении с другой цитатой:
...Буду ль я отмщен,
Сразив убийцу в чистый миг молитвы?
И выше:
Ведь это же награда, а не месть! <…>
Так рассудил Гамлет, откладывая свою месть. Но основное отличие принца от Лаэрта заложено в другой фразе, звучащей в том же монологе чуть выше: «Здесь требуется взвесить». Совсем не по-рыцарски! И результат таки налицо: начал «взвешивать» — и занесенный меч вернулся в ножны. Не возьмусь утверждать, что тут и пролег водораздел между Героем предыдущей, рыцарской, и Героем новой, ренессансной, эпохи, но между натурой деятельной и созерцательной граница именно здесь.
Поколением ранее по разные стороны этой же границы стояли Гамлет и Клавдий.


3. Клавдий, принц датский

На самом деле его звали Фенгон. Шекспир, как будто следуя закону журналистской этики будущего, оставил почти неизменными имена исторических9 лиц, хотя бы в общих чертах положительных, — принца Амлета и королевы Герут, но злодеев окрестил заново. (Так поступит и Фадеев, во всем прочем напоминающий Шекспира не слишком, когда исказит в своем романе одно только имя предателя молодогвардейцев.)
В творческой биографии самого стратфордца известен по крайней мере один случай переименования исторического персонажа именно с целью не пятнать честного имени: некий сэр Джон, из Олдкасла сделавшийся Фальстафом. В этом случае, правда, Шекспира вынудили протесты потомков Олдкасла. Фенгон-Клавдий же, как известно, остался бездетным. Новое прозвание получил от драматурга и «пострадавший» брат Фенгона Харвендил, но из соображений, скорее всего, иных. Наследность имени принца должна была, видимо, служить и лишним косвенным подтверждением законности и естественности притязаний юного Гамлета на трон: дескать, уже при его рождении тридцать лет назад10 было ясно, что датскую корону у Гамлета I примет Гамлет II.
Все обстояло иначе.
После смерти правителя Ютландии Гервендила, повествует Саксон Грамматик, король датский Рорик отдал эту область своего королевства во владение сыновьям покойного — Хорвендилу и Фенгону (обоим вместе!). Почему не старшему, как велят законы наследования? Во-первых, слово «отдал» уже говорит о том, что о наследовании тут заикаться не приходилось. Во-вторых, в VIII веке едва ли эти законы окончательно установились. В-третьих, ни Саксон, ни Бельфоре (пересказом которого, говорят, и пользовались Кид и Шекспир), ни, между прочим, сам Шекспир не говорят, что Хорвендил-Гамлет — старший брат11 .
Казалось бы, что нам до того, как было «на самом деле», если в пьесе Шекспира представлена другая версия происходящего? Гамлет, а затем и Клавдий правят всей Данией, а не какой-то одной ее провинцией12 , Гамлет-младший не женится на английской принцессе, да и вовсе до Англии не доплывает, и прочая, и прочая.
Все бы так, но, помимо фактов, измененных по сравнению с первоисточником и (отчасти именно поэтому) детально автором обговоренных, в пьесе полно недоговоренностей. Частично мы уже объяснили их тем, что рассказчик Горацио сам не ведает каких-то обстоятельств. Другие ускользают от взора этого предтечи холмсовского доктора Уотсона как неинтересные и неважные. Но они существуют «на самом деле» и упоминаются другими героями, речи которых свидетель пристрастный, но объективный воспроизводит с протокольной точностью. Однако какие-то вещи, знание которых не помешало бы для понимания сюжета, не выдают себя и вовсе никак.
По аналогии с «Королем Лиром», неубедительную «конспективную» завязку которого комментаторы объясняют обычно тем, что шекспировский зритель, хорошо знакомый с данным сюжетом по спектаклям других трупп, не нуждался в долгих пояснениях, можно предположить, что и с «Гамлетом» у автора был тот же расчет. Если так, то учитывать оставшиеся «за скобками» пьесы события и положения, описанные в первоисточниках, не только можно, но и нужно. Известный публике сюжет был непременным условием театрального представления со времени его рождения в Древней Греции. Остается и поныне, судя по тому, что классические пьесы, которые желательно сперва прочитать, а потом уже идти смотреть, и до сих пор составляют ядро репертуара почти любого театра (просто «классикой» разные труппы считают разное). Может быть, дело тут не в традиции — традиции сами по себе три тысячи лет не живут, — а в самой природе данного искусства. Двух или трех часов, в течение которых мы из-за «четвертой стены» подглядываем чужую жизнь, вряд ли достаточно, чтобы разобраться «с нуля» в чужих судьбах и характерах. Многие ли могут похвастаться, что поняли своего нового знакомого во время первой же, пусть даже трехчасовой, беседы, да так, что дальнейшие пятнадцать лет знакомства с ним никаких сюрпризов более не преподнесли? А ведь зрителю предлагается по большому счету именно это!
Конечно, если общие друзья заранее много нам об этом новом знакомом рассказывали, тогда другое дело... Роль этих общих друзей и играет первоисточник пьесы.
Так и в нынешних экранизациях либо театральных постановках (а чем иным были пьесы Шекспира?) хорошо бы знать литературную основу, и тогда окажется, что горячий взгляд Омара Шарифа на свечку в окне означает рождение в голове Юрия Живаго строк: «Мело-мело по всей земле...»; что волка, сидящего на камне в диснеевском мультике, зовут Акелой, а сам камень — Скалой Совета, а также зачем и почему он там сидит; что... Продолжите список сами.
Итак, зрителю «Глобуса», пришедшему на представление новой трагедии, было заранее известно... Мы не знаем точно, что именно. Нет сомнений, что дошекспировская пьеса существовала, но, в отличие от пра-«Лира», пра-«Цезаря» и т. д., сама она не дошла до нас — только отклики. Позже, когда шекспировский «Гамлет» обрел свою безумную популярность, заодно «подмяв» своих предшественников-конкурентов (те сошли со сцены), для широкой публики была переведена на английский язык с французского упоминавшаяся нами уже поэма Бельфоре: даже издательский рынок подтверждал потребность публики в литературной основе (она же и комментарий).
Читал ли Шекспир эту поэму или латинский источник, более древний, проделал ли эту работу «за него» Кид и написал пьесу — предшественницу шекспировской — в конечном счете, не так уж важно: исходя из единого корня, все источники, которыми мог пользоваться стратфордец, для нас равноценные свидетели в «расследовании по делу» Гамлета. Вот то, что приключилось с историческим Амлетом после гибели сценического протагониста, для нас и вправду значения иметь не может — разве что как невоплощенная возможность развития судьбы принца, добейся он все-таки своего... Но у нас есть пример и поближе средневековой Дании — император Павел Последний.
Кроме того, если уместно, обсуждая пушкинского «Бориса Годунова», говорить о реально жившем царе Борисе Федоровиче, то нечего стесняться и Саксоновой «Истории», беседуя о «Гамлете».
Итак, два брата правили страной: Хорвендил был воеводой и проводил все время в походах, так что вопросы мира решал, следовательно, Фенгон. В современном мире, таким образом, именно его мы бы назвали истинным правителем, а брата — ну, министром обороны, главнокомандующим... Но в Средние века доблесть государя мерилась иной меркой, чем теперь, — именно победоносного Хорвендила знала и любила страна. После же его победы над норвежским королем (не станем засорять статью именами-дубликатами, пусть остается Фортинбрасом) сюзерен, датский король Рорик, родство которого ни с Йориком, ни с Рюриком мне установить до сих пор не удалось, хотя второе и выглядит вероятным, выдал за Хорвендила свою дочку. Теперь положение номинально равных соправителей стало несравнимым: королевский зять, отец возможного наследника престола и — его брат, регентствующий, пока полководец воюет. Эдакий принц Джон при Ричарде Львиное Сердце. Но и принц Джон не хотел отдавать власти развеселому героическому братцу, когда тот возвращался из крестовых походов: что смыслит он в мирном правлении, что знает о положении дел, состоянии налогов, нуждах страны? У Фенгона притязания на трон были к тому же куда более юридически обоснованны, чем у принца Джона. Но кто помнит о том, кроме десятка законников? Сын Хорвендила и Геруты Амлет растет с полным ощущением себя наследником. Ясно, что Фенгон чувствует себя оттесненным от законно причитающегося престола, а в брате и его отпрыске видит узурпаторов. Что и остается ему, кроме как иронизировать над своим двойственным недокоролевским положением: «Мне требуется повышение по службе». Что бы там ни мнил о себе молокосос Гамлет, а после смерти Хорвендила власть законно перейдет ко второму соправителю. Но «покуда травка подрастет, лошадка с голоду умрет». Да, все это цитаты из речей Гамлета, но трудно не видеть, как схожи ситуации дяди и племянника. Тот же факт, что Клавдий много лет медлил, прежде чем совершить неизбежное убийство (и ведь ничто внешнее его не подтолкнуло, нигде нет никаких намеков, что ситуация изменилась за годы), подсказывает, что и характерами два этих близких родственника весьма схожи.
Я вновь заговорил здесь о Клавдии, а не о Фенгоне, и не случайно: почерпнув из Саксона недостающие нам факты, мы снова воротились в границы пьесы. Ведь ничто выше рассказанное Шекспиру не противоречит. Даже намеки Гамлета на несправедливость, по которой трон достался не ему, почему-то незаметную и непонятную всем вокруг. Похоже, он рос, изрядно балуемый отцом, и воспринимал окружающий семейно-государственный расклад не слишком адекватно. Характером же пошел скорее в отцова брата: видимо, не ускорь нанесенная Лаэртом смертельная рана его решений, он колебался бы те же тридцать лет, что и дядя Клавдий, прежде чем очистить для себя путь к престолу.
«Как можно сравнивать? — воскликнете вы. — Гамлет казнил коварного злодея, покушавшегося на его жизнь (вспомним хотя бы письмо с просьбой о казни принца, которое везли Розенкранц и Гильденстерн). Гамлет, можно сказать, заколол крысу. Клавдий же отравил человека неповинного и великого, являвшего собой
…Поистине такое сочетанье,
Где каждый бог вдавил свою печать,
Чтоб дать вселенной образ человека».
Не стоит, впрочем, слишком доверять дифирамбам покойному королю: со стороны Горацио — весьма сдержанные — они продиктованы нормальным этикетом («о мертвых — или хорошо, или ничего»), а Гамлет, уж конечно, видел в любимом отце идеал вне зависимости от того, насколько это соответствовало действительности. Кстати, и зеркальный принцу Лаэрт превозносит убитого отца почти в тех же выражениях и так же неумеренно, а уж что за шельма был Полоний, мы наглядеться успели. Притом и Гамлет, рассуждая здраво, не полагает, что отец его был святым: «Он человек был, человек во всем». Такой ли уж это комплимент, если вдуматься?
Отец сражен был в грубом пресыщенье,
Когда его грехи цвели, как май;
Каков расчет с ним, знает только небо,
Но по тому, как можем мы судить,
С ним тяжело…
Некоторое представление о далеком от ангельского характере Гамлета-старшего получаем и мы: по крайней мере, не слишком дипломатично вел он себя на переговорах, если «вспыхнув, швырнул Поляка из саней на лед». Такого и Иван Грозный себе не позволял!
И все же — братоубийство, отравление беззащитно-спящего13 , циничная женитьба на вдове брата:
Убийство гнусно по себе; но это
Гнуснее всех и всех бесчеловечней.
А Клавдий... Клавдий считает так же. Много лет он понукал себя, копил аргументы, убеждающие в необходимости убийства: власть, любовь к Гертруде, те самые «цветущие, как май, грехи» короля — неведомые нам непотребства14 … Но когда дело сделано, он не может наслаждаться его плодами, он даже молиться не может — так велик его ужас перед собственным преступлением! Не думаю, что этот монолог следует цитировать: кто его не помнит? Куда там Раскольникову! Хотя беда та же: обдумал, рассчитал, а «переступить через кровь» не смог — совесть мучает. «Не могу молиться!» В устах человека, не развращенного еще не только научным атеизмом, не только немецкой классической философией, но даже и Лютером, — это нам, нынешним, и не представить, ЧТО за внутренняя трагедия!
Можно, глядя на муки Клавдия, вообразить теперь, как мучился бы Гамлет, удайся ему совершить свою месть безнаказанно. Он тоже не смог бы замолить свой грех. Тем более видя, что и горячо любимую мать он не осчастливил, сделав второй раз вдовою. Конечно, беря ее в жены, Клавдий подкрепил законность своего царствования — верный политический расчет. Любил ли он ее, сказать трудно. Похоже, что любил, при том что достиг уже тех лет, когда
Разгул в крови утих, — он присмирел
И связан разумом…
На безумство, на преступление, на убийство ради любви он бы не пошел. Но признаться Гертруде в содеянном и объяснить его любовью — Грамматик и Бельфоре утверждают, что именно так он и поступил. Что же оставалось королеве? Как ни печально для Гамлета и для нас — только одно: поверить. Потому что судьба вдовствующей королевы — монастырь. А Клавдий дает ей шанс царствовать и далее.
Для исторической (т. е. Саксоновой) Геруты мотив и достаточный: позже, почувствовав силу и волю к победе в сыне, она приняла его сторону и стала сообщницей уже в убийстве Фенгона. Гертруда у Шекспира — существо несравненно более тонкое (в конце концов, родился же у нее Гамлет — уже достаточная причина для уважения), ей не обойтись без мотивов психологических (помимо политического). Она молодая еще женщина, и так хочется верить, что способна еще вызывать роковую страсть, возвышающую до подвига и низвергающую до преступления. Так хочется верить, что способна и сама на безумную страсть, которая позволяет забыть и приличия, и себя... Именно поэтому (и не найти другой подоплеки) довели ее до истерики раскаяния неубедительные, детские, казалось бы, аргументы Гамлета. Там, где ей чудилась красота высоких чувств, сын показал: всем видно, что никакой любви тут нет и быть не может, а значит — один холодный расчет, и самообман, не ставший обманом окружающих, рассыпался в прах.
Честно говоря, жалко Клавдия, не заработавшего любви попрочнее, чем рушащаяся от первого же тычка по самолюбию. Даже Анджело, злодея из последовавшей за «Гамлетом» комедии «Мера за меру», жена любила куда преданней. А ведь злодеяния Клавдия — кроме одного, на основании которого, если смотреть глазами не Горацио, а, скажем, Полония, можно было бы построить свою трагедию «Клавдий, принц датский», — отнюдь не так очевидны.
Как принято считать, Клавдий вызывает из Виттенберга Розенкранца и Гильденстерна — друзей детства и юности Гамлета — для негласного шпионажа. Клавдий признается, что его беспокоит «преображенье Гамлета», и просит «вовлечь его в забавы и разведать… нет ли чего сокрытого, чем он подавлен». Что же тут ужасного? К сходящему с ума от тоски наследнику король, а может быть, и мать-королева, которая «живет его лишь взором», пригласили его друзей, чтобы те попытались «вовлечь его в забавы». Ведь Гамлет сам рвался к ним в Виттенберг, и его, по сути дела, просто туда не отпустили. Не естественно ли было при этом позаботиться чуть-чуть о его душевном комфорте, коль скоро это в силах королей? (А ведь Клавдию прямой резон задабривать принца, что он и делает изо всех сил, пока попытки его не становятся совсем уж безнадежными.) Томас Стоппард в пьесе «Розенкранц и Гильденстерн мертвы» имеет все основания изображать с издевкой, как двое «шпионов» пытаются понять подобное «задание». Розенкранц с Гильденстерном любят принца. Они тогда и «раскалываются», что за ними посылали, когда Гамлет просит: «Во имя долга нашей нерушимой любви… посылали за вами или нет? <…> Если вы меня любите, не таитесь». Они не решаются солгать в ответ на эту просьбу. Все дальнейшее, заставляющее нас вспоминать о виттенбергских друзьях Гамлета как о шпионах, продиктовано не их поведением, а отношением и речами самого Гамлета: ну каким образом собирался Гильденстерн «играть на нем, как на дудке»15 ? Да никаким!
Злополучное (как оказалось, для Розенкранца и Гильденстерна, а не для Гамлета) письмо, вопреки всеобщей нашей уверенности, НЕ содержало приказа обезглавить принца. Сам он показывает Горацио это письмо,
В котором так моей стращали жизнью,
Что тотчас по прочтеньи, без задержки,
Не посмотрев, наточен ли топор,
Мне прочь снесли бы голову.
Если бы да кабы... Приказа не было. А воспринял ли бы английский король послание это так же, как затравленный и подавленный Гамлет, — еще вопрос. Зато Гамлет, который на место письма опасного мог подложить любое иное, скажем, с требованием оказать ему, принцу, должный по сану почет, а сопровождающих «подателей сего» просто вытолкать взашей или посадить на цепь как помешанных, не задумываясь, отправил друзей на плаху. Да еще сообщил Горацио, мол,
Они мне совесть не гнетут; их гибель
Их собственным вторженьем рождена.
Ничтожному опасно попадаться
Меж выпадов и пламенных клинков
Могучих недругов.
К кому относится восклицание Горацио после этих слов: «Ну и король!» — к королю нынешнему или претенденту, уже и теперь, не достигнув власти, исповедующему знакомый нам по иным эпохам принцип: «Лес рубят — щепки летят»? Похоже, дядя и племянник — «могучие недруги» — достойны друг друга. И, похоже, наша галерея отражений (Гамлет — Лаэрт — Фортинбрас) пополнилась еще одним зеркалом: Гамлет — это Клавдий в юности, Клавдий — это не свершившаяся перспектива Гамлета.


4. Могильщики и шут с ними16


1999–2000


1Далеко идущими выводами из ответа на этот, совсем уж, казалось бы, несущественный вопрос (ну, кого режиссер велел, того и играл) Джеймс Джойс действенно доказал, что вопрос не так важен, как задавшаяся им личность. вернуться
2Характерны реплики Горацио в начале второй сцены последнего акта. Вот они все подряд, опуская полустраничные речи собеседника между ними: «Принц, как не помнить?» (на полуриторический вопрос: «Ты помнишь ли?»); «Вот именно»; «Возможно ль?»; «О да, прошу вас!» (на вопрос: «Хочешь знать, что сделал я?»); «Да, мой добрый принц» (вопрос такой же, как и в прошлый раз. Обычно в качестве ответа на подобные достаточно отсутствия бурного протеста, то есть просто молчанья); «Тише! Кто идет?» (эта реплика, прерывающая рассказ Гамлета, могла бы показаться первой в данном ряду, выдающей какую-то самостоятельность Горацио, наличие у него собственных глаз и ушей, заметивших чужое приближение, и влияние на принца хоть в том, чтобы побудить его замолчать, когда бы два своих монолога, произнесенных совсем уж в гордом одиночестве, Гамлет не заканчивал бы почти дословно так же, отдавая этот приказ себе сам. Первый раз, к слову, прервавшим его речь своим приближением Горацио и оказался). Похоже, что в современной постановке Гамлет мог бы обращаться с теми же вопросами (коль скоро уж, сохранения поэтического ритма ради, «слова из песни не выкинешь») к зрителю в середине первого ряда или любому иному условному собеседнику. вернуться
3Только Хаим Плуцик в своеобразном продолжении трагедии — поэме, частично переведенной на русский Иосифом Бродским, — поставил в центр повествования именно Горацио. И тот «обрел плоть и кровь», речь и взгляды — прямо как апостолы, безликие или комично-жалкие в Евангелиях (написанных с их же слов), преображаются в Деяниях, где нет уже рядом заслоняющей их фигуры Учителя. вернуться
4 Хорошим собутыльником для Гамлета, по крайней мере, Горацио не был: «научить пить» этого трезвенника принц грозится лишь в шутку, настолько явно невыполнимая это задача. вернуться
5Тупой разгул на запад и восток
Позорит нас среди других народов;
Нас называют пьяницами, клички
Дают нам свинские; да ведь и вправду —
Он наши высочайшие дела
Лишает самой сердцевины славы.
В рассуждениях этих российскому читателю слышится что-то до того узнаваемое — просто хочется залезть в первоисточник, убедиться, что переводчик этого не придумал. Лозинский, однако же, не Пастернак и от себя к Шекспиру ничего не добавлял. вернуться
6Другой яркий пример того же — горячая антивоенная речь, обращенная к спутникам при виде норвежской армии: «Двух тысяч душ, десятков тысяч денег не жалко за какой-то сена клок»... Но стоит Гамлету остаться одному — и оказывается, что и здесь он углядел в первую очередь знак судьбы, который его изобличает и вялую его торопит месть. вернуться
7Интересно, что режиссеры обычно «возвращают» нас от Горацио ко взгляду гамлетовскому, от которого ускользали такие мелочи, как государственные хлопоты: посольство в Норвегию Корнелия и Вольтиманда, недобор дани с вассальной Англии и прочая скука, — даже и неудобно рассуждать об этом, когда вопрос встал: «Быть или не быть?» Но мы постараемся на сей раз не поддаваться диктату крупных тем и позволим себе заняться выяснением мелочей. вернуться
8Есть в пьесе и третий мститель — Фортинбрас, чей отец убит Гамлетом-старшим (тема мести в трагедии с него, собственно, и начинается). В этом персонаже тоже можно усмотреть «двойника» или альтернативу главному герою, но только политической его ипостаси, а не частной, как Лаэрт. вернуться
9Лица эти «историчны» лишь в том смысле, что встречаются в «Истории Дании» Саксона Грамматика, пусть бы и в части «Легенды». Забавно отметить, что историографа отделял от описываемых событий примерно такой же временной промежуток, как драматурга — от него самого, а нас — от драматурга. вернуться
10Хорош юнец! Однако Гамлет студент, о «заре весны», то бишь юности принца, говорит и Лаэрт... Вот каково брать шекспировскую хронологию в качестве единственного аргумента! вернуться
11Уж не близнецы ли они? В этом случае особенно забавно звучит страстный монолог принца:
Взгляните, вот портрет и вот другой…
Как несравненна прелесть этих черт…
То был ваш муж. Теперь смотрите дальше.
Вот ваш супруг… <...> О, есть у вас глаза?
вернуться
12Эльсинор в провинцию эту не входит. Не был он и резиденцией датских королей — ни в эпоху Амлета, ни в эпоху Шекспира. Лишь после обретения трагедией всемирной славы монархи Дании решили «подыграть» Шекспиру и устроили себе в неуютном замке Кронборг небольшие покои. Зато в Эльсиноре родился Саксон Грамматик, и не перенес ли Шекспир действие пьесы туда в память о первом историографе Гамлетовой судьбы?вернуться
13Отравить настойкой белены, да еще через ухо, решительно невозможно. Но факт этот говорит только о том, что Шекспир, в отличие от Бомарше и Сальери, а вернее, как и они оба, сам никого не травил.вернуться
14По Саксону Грамматику, поводом для убийства Хорвендила — прилюдного, на миру — Фенгону послужило оскорбление тем своей жены: Фенгон вступился за честь сестры и королевы... Что и привело к свадьбе.вернуться
15Для понимания стиля мышления Гамлета интересно проследить возникновение у него этого образа, казалось бы, совершенно неожиданного. Перед представлением «Мышеловки» Гамлет говорит о Горацио, что «он не дудка в пальцах у Фортуны». После этого проходит спектакль, а с ним «следственный эксперимент», изобличивший в Клавдии злодея, — немалое душевное волнение для принца, немало и новой пищи ему для размышлений. Но когда вслед за тем приходит Гильденстерн и старается расспросить: «В чем причина вашего расстройства?» — Гамлет просит его сыграть на флейте. «Черт возьми, или, по-вашему, на мне легче играть, чем на дудке?» Оказывается, он не забыл случайно оброненной им прежде фразы, несмотря на все впечатления, навалившиеся следом, но продолжает развивать и шлифовать этот образ. Не столько «Я не дудка» обозначает его отповедь, сколько «Ты не Фортуна». Где-то на более дальнем плане есть и подтекст: «Раз может быть не дудкой Горацио, могу и я» (ведь принц постоянно занят ревнивым сопоставлением своих несовершенств с представлением о достоинствах окружающих). Такое «бережливое» отношение к собственным словам, памятливость к выскочившему вдруг любопытному сравнению свойственны, между прочим, поэтам, хотя, конечно, одного этого наблюдения маловато, чтобы обвинить Гамлета в грехе сочинительства (вспомним к тому же восклицание: «Не даются мне эти размеры», — в любовном его послании к Офелии, впрочем, весьма кокетливое). К слову, любопытно, что стал бы делать Гамлет, если бы Гильденстерн в ответ на его просьбу мастерски заиграл на флейте? Ведь оказался же царедворец Полоний сведущим в актерском искусстве. вернуться
16Серия эссе осталась незаконченной.вернуться